pretre_philippe (священник Филипп П.) (pretre_philippe) wrote,
pretre_philippe (священник Филипп П.)
pretre_philippe

"Азиатское детство Ивана Ташкентского" (отрывок из повести)

Мой отец, пусть и не юридический (я не ношу его фамилию и отчество, и с нами он не жил), опубликовал свою автобиографическую повесть, написанную в далеком 1972 году, когда ему было 33. Для тех, кто ностальгирует о советской эпохе, особенно сталинской, испытывая какие-то иллюзии насчет неё, может быть отличным противоядием. Но, разумеется, для тех, кто хоть как-то сомневается и привык анализировать. Для упертых "догматиков" никакие свидетельства не помогут - мало ли, кто чего напишет и мало ли, где и когда что случается...
"Иван Ташкентский" - понятное дело, псевдоним, чтобы придать долю художественности повествованию, которое в целом от начала до конца документально (впрочем, профессия рассказчика немного изменена, ибо музыкантом он не был). Дело фактически происходит не в Ташкенте, а в Алма-Ате в военные и послевоенные 1940-е годы. Прочитав, я многое вспомнил, что слышал и в детстве-юности, и позже, в том числе от покойной бабушки, мамы отца, когда гостил в Алма-Ате в детстве в 1970-е и в середине 1990-х.
Конечно, эта повесть помогла в чем-то его самого лучше понять! Ведь люди мы весьма разные, и даже в отдельных моментах просто диаметрально противоположные. И слава Богу, что есть такая возможность - понять лучше. Поскольку общаемся мы не слишком часто. Помещаю отрывок (лучше сказать, три разных отрывка) из этой повести, опубликованной совсем недавно, в сентябрьском номере журнала Звезда
.

Первое самостоятельное путешествие я совершил в два с половиной года. Мама уехала на курорт, а двоюродная сестра, которую оставили со мной, сказала мне, что мама ушла к тете Рите, которую мы с мамой часто навещали. Это было летом, за две недели до начала войны, я был босиком, без трусиков и в рубашонке до колен. Я прошел весь путь по самым диким местам нашей «малой станицы», протопал мимо ужасного зверинца, пересек весь громадный ПАРК КУЛЬТУРЫ и, только выйдя к остановке трамвая, увидев толпу людей и громыхающие вагоны, разревелся и был препровожден в ближайшее отделение милиции. Через год после моего первого путешествия — в самый голодный год войны — я увязался за группой «почти взрослых» 6—7летних ребятишек и вместе с ними «пошел в горы за дровами, боярышником, барбарисом и диким чесноком», пропадал с ними целый день и почти ночью с гордостью вернулся домой, волоча за собой сухую палку, будучи уверен, что за все мои страдания — сбитые ноги, пройденные километры и, главное, добытые «дрова» — удостоюсь материнской благодарности, но был ею безжалостно высечен на глазах у всей улицы, уже собравшейся идти на наши поиски. С тех самых пор моя жизнь — сплошное бегство, нескончаемые мытарства, грязная и пестрая цыганщина. С тех пор неустанно мотаюсь я по дозволенной мне нашими «великими человеколюбцами» территории в одну шестую часть света под трескучий аккомпанемент великих Паганини, Моцарта, Сарасатэ, Листа и проч., молясь каждый день, каждую ночь вот уже больше десяти лет о том мгновении, когда, наконец-то, я окажусь в любой точке земного шара «по ту сторону баррикад добра и зла», где, по меньшей мере, я обрету душевный покой. О, Господи! Да поверит ли кто, что человек, дурак дураком проживший тридцать два года, нищий, бездомный, всю жизнь обираемый тупым и безжалостным Гангстером-Государством, — поверит ли кто, что больной, стареющий, лысеющий, обремененный детьми и, как водится, долгами человек, не наживший ни кола, ни двора, ни денег, ни положения (чего стоит гастрольная гонка по городам и весям совдепии российского крепостного артиста-фигляра с неизменной ставкой 8 р. за выступление?!) каждый час, каждую минуту думает только об одном — Бежать! Бежать!! Бежать!!! Но куда? Зачем? Для чего? К кому?! (Ах, дети мои, спросите лучше — от чего? от кого?) Нет, чтобы остепениться, успокоиться, в третий (или в пятый?) раз жениться, завести нормальную семью, занять какое-то положение в обществе, словом, стать наконец человеком! Куда там! Как в два года потопал невесть куда без штанов, так без порток околеешь где-нибудь на грязной обочине, переезжая в расхлябанном автобусе из одного богом забытом городишки в другой, или «подохнешь в своем вонючем подвале!» — браво, Настенька, как это ты метко, однако, заметила в порыве гнева во время нашей последней встречи! Вот блестящий и весьма возможный конец всех твоих глупых похождений.

Но, мои дорогие детишки, пора наконец сказать и о Величайшей Привилегии, которую мне дало веселенькое и прекошмарнейшее детство: с самых пеленок, из самого первого ряда партера, почти совсем как небезызвестный внучек мифического Каширского дедушки, я всласть насмотрелся на самое низкое и откровенное людское зверство! Как я помню свирепые драки, кровавые избиения, грязную ругань, убийства и неудержимую, патологическую злобу! Как ясно и четко я вижу сейчас чудовищную сцену, свидетелем которой я оказался от начала и до конца: разъяренная толпа на моих глазах догнала толстую рыхлую воровку с маленькой девочкой на руках — я бодро шагал из детского сада по пыльной дороге, ярко светило вечернее солнце, и вдруг — крики, визг, вой, плач ребенка, потоки крови... Клубок мерзких тел злобно, поспешно, с трусливой отвагой и плотоядным вожделением торопящегося к оргазму насильника, — ногтями, зубами, камнями, палками, вилками, у кого что было, злорадно крякая и матерясь, разрывал на части громадную окровавленную, уже голую тушу воровки и ее детеныша. Через пять минут все было кончено — все разбежались, отряхивая с рук кровь и выдранные волосы, а передо мной — я стоял столбом с выпученными глазами — с последним вздохом забитого камнями мамонта скончалась разодранная в клочья женщина — смутное подобие человека, все еще прижимая к себе такой же растерзанный, искореженный трупик ребенка. Так я впервые встретился с дружным коллективом и, должен признаться, что на всю жизнь получил мощный заряд гадливого отвращения к любому скопищу человеческих особей, объединенных какой-либо общей идеей.

Еще очень ярко запомнилась мне другая удивительная история, произошедшая в доме моей тетушки как раз в то время, когда мы с мамой и сестрой вернулись из неудачной поездки в северный Казахстан (о чем см. ниже), — она мне казалась еще более волнующей оттого, что вместе с Кровью в ней была густо замешана Похоть. Во втором подъезде тетушкиного дома со стороны сада жили две семьи, состоявшие из одних женщин — мать с дочкой и мать с двумя дочками. Первая — бухарская еврейка — толстая, мрачная, разукрашенная дама с дочкой Сарой тринадцати лет от обрусевшего татарина, который их давно бросил. Все это выяснилось потом и запечатлелось в моей памяти навечно. Вторая — очень красивая, рослая, сравнительно молодая блондинка с двумя девочками примерно моих лет, овдовевшая в последний год войны и еще не успевшая выйти замуж вторично. Самым замечательным лицом в этой истории оказалась Сара. Я довольно часто играл с ней в нашем запущенном саду — плотная, узкоглазая, молчаливая, жестоко-улыбчивая девочка, скромная и незаметная; всегда как-то снисходительно начинала играть с нами — восьми-девятилетними — в волейбол, но потом разгоралась, распаривалась, входила в раж, и была она вся какой-то терпкой, потной, коварно повизгивающей и к концу игры страшноватой, точно сбесившаяся живая бомбочка, готовая взорваться в любое мгновение. И вот однажды у матери Сары появился любовник — нищий, жилистый, молодой художник — обычный альфонс, каких немало встречается среди особей этого племени. Жили мама с дочкой Сарой, как мы уже знаем, в одной тесной комнате, и любовные игры жеребца-художника с пышной белотелой мамашей происходили на глазах у впечатлительной, давно «поспевшей» Сары, изнемогавшей от страсти и вожделения. Не прошло и месяца, как Сара стала любовницей живописца. После нескольких неистовых баталий между матерью, Сарой и художником в семье восстановился более или менее прочный мир, и они зажили припеваючи вместе — художник оказался на высоте и удовлетворял обеих. Но в провинциальном городке мало настоящих мужчин, как и настоящих женщин — встреча красивой вдовы и неуемного жеребца, знающего толк в перспективе, была неизбежной, и они, встретившись на общем крылечке, полюбили друг друга с первого взгляда. Составился нетрадиционный четырехугольник, и развязка наступила, как только Сара с матерью почувствовали неладное. Однажды в отсутствие художника, вдова была приглашена на пельмени, дружеская беседа затянулась далеко за полночь, было выпито изрядное количество вина, и заботливая Сара вызвалась проводить красивую соседку до туалета, стоявшего в глухом углу сада. Но высокая блондинка только успела спуститься на две ступеньки гнилого крыльца и сравняться ростом с низкорослой Сарой. Приготовленным заранее топором Сара надвое раскроила вдове череп и в ярости еще нанесла ей около двадцати ударов. Мать Сары торжествовала недолго — как потом выяснилось, на убийство вдовы натолкнула дочку она — одним ударом она избавлялась от двух соперниц. Но Сара недаром унаследовала вместе с еврейской хитростью татарскую злобу и коварство: она вернулась в дом и рубанула прямо по рукам и лицу оравшую от ужаса мать, но ее не убила, а только изуродовала, и на скамье подсудимых та сидела вся обмотанная бинтами.
Дальше было проще: обычные драки и необычные — с поножовщиной и проломленными камнями черепами (камней в Азии, что песка в Сахаре), убийства, самоубийства, утопленники и висельники — ординарные жертвы злобного насилия военных лет. Было и другое — местного, так сказать, разлива — целые войны из-за воды для поливки огородов. Тут сходились кварталы на кварталы, бились громадными текменями-тяпками — тяжелыми, стальными, острыми... Мне случилось однажды увидеть совсем близко, как такая тяпка с размаху врезалась в загорелую спину оступившегося мужика, с хрустом перерубив ему позвоночник и левую лопатку. Несчастного бросили тут же в ярком черно-красном месиве грязи, крови и мяса, и победившая сторона побежала отворачивать воду на свои огороды.

...Как-то утром мы увидели нашу красивую маму совсем седой. Ночью в наш маленький дом через подвал влезли воры, и мать, застывшая от ужаса, пролежала с закрытыми глазами больше часа, моля Бога только о том, чтобы никто из нас не проснулся. Бандиты знали, что она не спит, и приняли ее игру — один из них, мерзко пошучивая, стоял над нами с топором в руках, пока второй шарил по комодам и вытаскивал на крыльцо жалкие пожитки: отцов костюм, хлебные карточки, старые пустые шкатулки, сломанные часы и еще какую-то дребедень. Стоило мне или сестре открыть глаза и заорать от страха, вас бы, мои милые детишки, не было бы на свете, а моя невинная душа вернулась бы назад в ангельский сонм, и уже не было бы необходимости перед кем-либо оправдываться по крайней мере до следующего воплощения. Но — удивительно! Через два месяца нас снова начисто ограбили — стало быть, кому-то в то время было не слаще, чем нам, если наш оставшийся хлам явился предметом налета — бедняги вынесли даже обычные советские стулья и шкаф с клопами. Это произошло почти днем, ближе к вечеру, я как раз возвратился из детского сада, и снова у дверей был оставлен топор. Войди я не вовремя, нас с вами ждала бы все та же неведомая участь — небытие.
Но самое жестокое воровство, повергшее всю нашу семью в полное отчаяние, произошло осенью перед предпоследней, самой суровой зимой войны. В доме было праздничное настроение — мы с нетерпением ждали следующего утра: после тяжелого лета (все эти споры-драки за воду, изнурительный ночной труд, прополка под палящим солнцем, и снова поливка, поливка, поливка...) надо было выкапывать картошку, уродившуюся на славу — сколько надежд на нее возлагалось! Встали мы все очень рано — мне четыре с половиной года, сестре — семь лет, маме — тридцать три с половиной — и с нетерпением выскочили из дома на крыльцо. Сначала ничего не поняли, потом остолбенели — мама побежала в огород, заметалась, застонала и, упав на землю, забилась в рыданиях: за ночь вся картошка до единой была кем-то выкопана. Бог мой! Нас ожидала беспросветная голодная зима.


* * *

Но несчастья продолжали сыпаться на мою бедную мать как из рога изобилия, а она все никак не могла уразуметь, за какие грехи ей приходится расплачиваться, и только по вечерам, обхватив голову руками, раскачивалась перед коптилкой и горестно и монотонно выстанывала: «Господи, за что же это?! За что, Господи?!»
Вскоре после всех ограблений (в доме остались голые стены, железная кровать с никуда не годным тряпьем да громадный дубовый стол в столовой, купленный отцом перед самой войной специально для того, чтобы мы все забирались под него, как только начинались ураганы и землетрясения, почему-то участившиеся в то время в нашем предгорном городишке) местные власти уговорили маму сдать маленькую комнатушку семье эвакуированных евреев из какого-то южного местечкового городка — то ли Бердичева, то ли Крыжополя. Сначала их было трое — муж, жена и дочка лет семи по имени Елка. Я все ждал Нового года и того момента, когда наконец произойдет эта неминуемая и загадочная метаморфоза, и на нее начнут вешать игрушки. В первый же день они набили всю комнату колбасой, сырами, консервами, сухарями и баранками; колбаса и окорока висели у них по стенам, и в комнате стоял дурманящий, головокружительный запах мяса и пряностей. Вот тут-то и начались наши страдания и их развлечения. «Хочешь поесть колбаски, мальчик?» — елейно спрашивала мама Хая, как только я — голодный щенок — оказывался у них в дверях. «Хочу!» — пищал я, дрожа и глотая слюни. «А хочешь поггызть баганку (т. е. погрызть баранку)?» — спрашивал меня папа Яша. «ХОЧУ!» — выдыхал я, не веря ни глазам своим, ни ушам и жадно протягивал руку. «Мы тоже хотим!» — отвечали они хором и смеялись до слез. Тут папа Яша таращил глаза и грозил пальцем; «Это оч-чень догого! Иди, попгоси у мамы денег, тогда дадим». Я был слишком мал — обида, гордость, достоинство, уязвленное самолюбие — все это было тогда мне неведомо, — я хотел только одного — есть! Я бежал к матери, плакал, выклянчивал деньги, которых у нее не было даже на одну баранку, а мать, в свою очередь, кидалась к ним, стыдила их как могла, умоляла их меня не дразнить и сама рыдала от беспомощности. Они же смеялись ей в лицо, откровенно и нагло презирая ее за нищету, глупость и упрямство — извечные пороки неделовых людей.
Месяца через три наша маленькая еврейская община провела блестящую и блиц-длящуюся операцию по захвату наших территорий — в наше отсутствие коварные квартиранты заняли весь наш дом, вытеснив нас со всеми тряпками, железной кроватью и дубовым столом в темную кухню-прихожую, а пока мы с мамой и сестрой лениво плелись из детского сада, успели, словно наши будущие подвальные кролики, расплодиться втрое — появились, как из-под земли, престарелые бабы Розы, дяди Гарики с жирными женами, дедушка Ицром, две-три новые Елки и какой-то представитель власти — явно родственник или земляк. Они встретили нас на крыльце, первыми заголосили, завыли, — кто бил себя в грудь, кто рвал на себе волосы, а одна из жирных жен театрально упала в обморок прямо на подставленную мужем табуретку. И тут вся орава накинулась на мою остолбеневшую мать, обвиняя ее во всех смертных грехах, напирая в основном на воровство колбас и окороков; «представитель власти» размахивал бумагами, где черным по белому было сказано, что мы здесь «вообще никто». Я помню всю эту сцену в деталях, и, Боже!, как часто я наблюдал потом нечто похожее совсем рядом! И сколько раз доносилось до меня эхо подобных баталий, увеличенных до масштабов государств и континентов из самых отдаленных уголков земли или со страниц истории глупого и жадного человечества! Господи! Имеет ли пределы Человеческая Наглость — циничная, беспардонная, безнаказанная, сокрушительная и мерзкая, как татарская конница на Руси, тупая и неумолимая, как Берлинская стена и безжалостная, как наши танки в Чехословакии, как... как... Но я задыхаюсь от бессилия и отчаяния... Безнадежно! Все безнадежно! — вопит моя душа, как только я слышу или произношу это страшное слово — НАГЛОСТЬ . Но куда же от нее деться? Куда бежать? Как спастись?!


* * *

Все. Уже не спастись. Некуда бежать. И скрыться некуда. Поздно. И не есть ли мы сами уродливое детище Наглости? Все вышло из ее зловонного чрева: один урод породил другого. Наглый, самодовольный, невежественный лакей, убивший своего господина, надругавшийся над Богом, казнивший Царя, засравший алтари, испоганивший церкви, разграбивший дворцы и имения, разодравший на подтирки драгоценнейшие фолианты из господской библиотеки... Мертвой хваткой вцепился этот мстительный и подлый холоп в кресло своего бывшего хозяина и, упиваясь свалившейся на него властью, надрывным криком уверяет себя и других, будто исполнилась наконец мечта всех холопов — «кто был ничем, тот станет всем», наконец-то он Сам стал Хозяином! Нет, братец, дудки, врешь — как был ты «хамовым племенем» — рабом, подлизой, вором и негодяем, — так им и остался и расползаешься сейчас, как гадюшный выводок, по всей России — грабить ее дальше, так и норовя просочиться во все уголки старого и нового света, чтобы с лицемерным ядовитым шипением распространять Наглую, Безмерно Наглую Ложь, будто начал ты своими убийствами и воровством Новую Эру на нашей глупой и доверчивой Земле.
Моя бедная мать! Она кинулась в дом — ее оттолкнули — мы заревели, закричали, а она бросилась бежать за правдой, справедливостью и защитой, не зная, где искать эти зыбкие, тощие призраки, не ведая, кого призывать в свидетели, кому кидаться в ноги. Она неслась по затверженному маршруту в свою школу к таким же, как она, учителишкам — глупым, слабым, запуганным и никому не нужным. Но... Всемогущий Господь смилостивился наконец над моей матерью! У входа в школу она наткнулась на одного из бывших учеников моего отца, тот с трудом узнал ее, охнул, услышав новость, и побежал звать своих дружков. Через двадцать минут наши захватчики вместе с «представителем власти» без привычных воплей, страшно напуганные, вылетели из дома, а наша роскошная мебель была водворена на место. Часть колбасы, баранок и окороков, «экспроприированную» у квартирантов, наши спасители насильно всучили моей не в меру щепетильной матери, и с тех пор мы зажили по-царски, осененные лучами отцовской славы — местные хулиганы (самые отчаянные из них оказались учениками моего отца) взяли над нами шефство: зимой привозились дрова, весной копались грядки, летом вода на нашем огороде лилась рекой безо всяких очередей и ограничений, а как-то однажды застенчивый бандит запустил в наш подвал пару здоровенных кроликов, которые до самого конца войны усердно и быстро размножались, бесперебойно поставляя нам свое нежное мясо и шкурки на пальтишки и шапки.

Но жизнь, как известно, многообразна, непредсказуема и порой до ужаса невероятна. Можно не поверить в то, что случилось месяца через два после изгнания евреев из нашего убогого «Египта», но то, что произошло, — чистая правда. Маму вызвали в Гороно и настойчиво попросили принять в нашу маленькую комнатку новую семью эвакуированных — мать с дочкой. Мама, естественно, согласилась, но когда услышала, что ее новую квартирантку — ассистентку режиссера киностудии «Мосфильм» — зовут Циля Израилевна, а дочку — Ирит! — мама побелела и чудом не потеряла сознание. В Гороно уже знали о попытке захвата дома и очень долго и сердечно объясняли моей несчастной матери, какая интеллигентная и благородная женщина Циля Израилевна. И на самом деле, Циля Израилевна оказалась удивительной, веселой, добрейшей женщиной (ей тогда не было и тридцати!), а Ирит мы тут же стали звать Ритой маленькой (моя сестра Рита старше меня на два года, а я был старше Ирит на год). Сейчас никто не поверит, что во время войны детям разрешали ходить в детский сад самим, без родителей. Конечно, зимой — а все военные зимы даже в Средней Азии были необычайно суровы — мама сажала нас с сестрой на санки и тащила в детский сад к семи часам утра, иначе она никак не успевала вовремя попасть в свою первую школу, и мы с сестрой больше часа отогревались в душной комнатенке сторожа. Зато весной и летом — полная благодать! В детский сад я ходил либо с сестрой (пока она не пошла в школу), либо с моим соседом Шуриком, либо один. А когда к нам подселилась Циля Израилевна, я стал, как старший, водить туда Риту маленькую. Окраина нашего города, где мы жили, была похожа на деревню — у всех были куры, козы, а у некоторых, самых богатых — коровы, они паслись тут же, на дороге. Однажды такая корова поперла довольно агрессивно на маленькую Риту, и я — пятилетний тореадор — бросился ее защищать. Корова боднула меня (слава Богу, я оказался у нее между рогов) и перекинула мое тельце через себя — удивительно, что я до сих пор помню каждую секунду этого происшествия! — я, как заправский акробат, приземлился без всяких потерь, и хозяева коровы нас задарили всякими вкусностями, чтобы избежать скандала. Так в пять с половиной лет я впервые стал Героем в масштабах нашей «Малой станицы». После войны Циля Израилевна все время переписывалась с мамой, мама ее очень любила, а когда я (лет через двадцать) первый раз попал в Москву, наша бывшая квартирантка со своим мужем приютили меня как самого дорогого гостя на целые две недели! «Маленькая Рита» к тому времени вышла замуж и уехала в Ригу, но мой «подвиг» остался навсегда в анналах истории этой замечательной еврейской семьи.

(...) Тут необходимо сказать несколько слов о Советско-Российском Рвении, проявляющемся, как правило, совсем не там и не тогда, где и когда оно необходимо или хотя бы уместно. Увы! Где нужны спокойствие, осторожность, терпеливое ожидание, предусмотрительность, такт, тонкая ручная работа; словом — где нужно крохотный клочок земли разрыхлить тоненькой вилочкой, чтобы помочь окрепнуть только пробившемуся росточку заморского растения, здесь НАШИ обязательно объявят Всесоюзную Кампанию Защиты (или Борьбы) и, вызвав соседнюю воинскую часть, пройдутся по опытной грядочке всей танковой бригадой. ИХ рвение не знает пределов, касается ли оно спасения всего Человечества, или простого утопающего, а также борьбы с врагами народа или вредными насекомыми. А впрочем, и у нас могли быть случаи, хотя бы частично оправдывающие глобальный размах, — борясь, к примеру, в тайге с каким-нибудь древесным жучком — вдруг могли отравить (до прихода пограничников) случайно забредшего в обрабатываемую зону американского агента, или, наоборот, арестовывая с десяток-другой миллионов врагов народа, усердные чекисты наверняка за все 60 лет ненароком перетоптали своими сапогами полчища клопов и тараканов. И всегда любая подобная Кампания, начатая властями и разжигаемая российским рвением, растет, как снежная лавина, и уж как понесется, то ничем ее не остановишь, как бы ни хотел этого сам россиянин. И только окинув глазом произведенный погром, он почешет в затылке и задумается: «Кажется я... того... перебрал».
...К счастью или несчастью (это уже вопрос к Судьбе), отец мой со своими голодранцами был высоко в горах в абсолютно безлюдном ущелье. Скорее всего, он тоже был обречен. И тут, как мне кажется, какой-то интеллектуал из НКВД предложил блистательный вариант: одновременно избавиться от настоящего врага народа — генетика, Вейсманиста-Морганиста — и — явить народу Истинного Советского Героя! НКВДист-интеллектуал, спасая моего отца от позорного процесса, подставляет ему ножку на горной скале, и мой сорокалетний отец, будучи в превосходной форме, прошедший две войны, способный прошагать по горам добрую сотню километров в день, разбивается насмерть за пять дней до возвращения из экспедиции домой! И только лишь одно обстоятельство смущает меня до сих пор — никто не видел, КАК это произошло — ни следов, ни свидетелей, ни свидетельств, и только живет в мозгу страшное подозрение: а ВДРУГ КТО-ТО ЗНАЕТ? ИЛИ ЗНАЛ? Все страсти в нашем городе мгновенно обратились к загадочной и трагической смерти отца — какое счастье! Какая подходящая и своевременная возможность показать людям Настоящего Человека — так много что-то оказалось в последнее время ВРАГОВ, столько воплей и слез, раздирающих даже суровые мозолистые души чекистов, что случайное (или — скорее всего — подготовленное временем) «падение со скалы» моего отца явилось чем-то вроде солнечного зайчика в затхлом могильном склепе! Вздрогнули и обыватели, удивленно прислушались, огляделись по сторонам и облегченно вздохнули — Боже милостивый! Значит есть еще чистые страдальцы, есть еще незапятнанные мученики! И вся накопленная тоска, вся жалость и все сочувствие, которые люди старательно прятали, когда дело касалось жуткого и мистического понятия «ВРАГ НАРОДА», теперь вырвались на волю и потекли вместе с толпами к нашей школе, где в центре спортивного зала, заваленный траурными венками, стоял гроб моего отца.
Как Россия любит чествовать мертвых! Как легко и возвышенно пишутся некрологи и декламируются речи на могилах! С каким спокойствием подмахивает свою подпись советский цензор под решением издать собрание сочинений только что с почестями похороненного писателя! Он уже молчит! Он уже ничего не выкинет! Не отколет! Не подпишет крамольную петицию, не даст «скользкое» интервью иностранному корреспонденту! Так что вперед! Расхваливайте его как можно восторженнее, пишите ему дифирамбы, ставьте монументы, снимайте о нем кино и называйте его именем пароходы! ОН МЕРТВ.
И все-таки мне удалось за всю мою тридцатидвухлетнюю жизнь написать еще один стишок, посвятив его моему отцу. Вот он:

Поле надо пахать,
ровнять, боронить
и еще удобрять.
А Человека травить,
убивать, хоронить...
А потом прославлять.

В один день о моем отце узнал весь город — прощание с доселе никому не известным учителем вылилось в какое-то паломничество к праху великомученика. Похоронный грузовик утопал в цветах, толпа рыдала и утирала слезы, глядя на моего отца в гробу и на нас с сестрой у изголовья, и если сузить масштабы Российской Империи до размеров нашего города, то можно без преувеличения, слегка пощекотав неутоленное тщеславие отошедшей души моего отца, сказать, или, как это было в моем случае, — глядя с открытой платформы на море цветов, реки слез и волны любопытных голов, — просто рассеянно отметить, что похороны были поистине ЦАРСКИМИ.

Полностью текст повести - Журнал "Звезда", №9, 2017
Tags: годы, жуть, история, книжная полка, люди
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 8 comments