pretre_philippe (священник Филипп П.) (pretre_philippe) wrote,
pretre_philippe (священник Филипп П.)
pretre_philippe

Из записок священника Иоанна Беллюстина (1819-1890)

В ленте друзей видел в последние дни цитаты из его «Описания сельского духовенства». В сети записки не нашел нигде, кроме как на сайте Олега Моленко (содержание которого более чем сомнительно, поэтому ссылки не даю). О нем самом можно прочесть в Православной энциклопедии.

В очередной раз читая, понимаешь, откуда «ноги растут» у многих наших общероссийских пороков, которые являются, можно сказать, нашими «родовыми грехами». Что православие и в те годы в целом не облагораживало нравы, поскольку была затронута его только внешне-ритуальная сторона. Что духовенство было забито и тогда не менее, чем сейчас, и скорее забитость нынешнего поповского сословия – прямое следствие того, что было много веков до всякой революции. Ну и что сама революция 17-го разыгралась как «Божий гнев» на всю нашу многовековую церковность.

==============================================================
«Весьма немного таких священников (из – ста два-три – не больше), которые имеют средства поставить сына на квартиру к хорошему чиновнику, купцу и надежному священнику; большая часть ищет квартиры возможно дешевлейшей и особенно, когда у священника уже учатся два-три сына, что не редкость. Где ж эти квартиры? У мещанина-полунищего, отставного солдата, вдовы, промышляющей Бог знает чем и как, причетника (городской причетник всегда равняется мещанину-полунищему). И под надзор и хранение этому люду вручается мальчик осьми-девяти лет! Чтож он видит в своей квартире? Отвратительную нищету, неразлучные спутники которой: грязь, грубость до зверства, самые страшные пороки, которых даже и не считают нужным скрывать. И вот первые впечатления мальчика – первые, которые, по свидетельству всех опытных людей, остаются неизгладимыми! Еще, если б только видел: нет, его заставляют быть орудием и даже участником разных мерзостей; посылают в кабак за водкой, воровать щеп или дров, когда печь истопить нечем, и пр. больше – его поставляют в необходимость самому прибегать к разным проделкам. Так, истребив для себя в две-три недели всё, что было привезено мальчику на целую треть, они кормят его хлебом и щами, на которые и смотреть страшно. Что делать ему, всегда голодному? Если он робок, то в одну треть делается скелетом, если смел, то ворует или промышляет подобными средствами». [...]

О духовных училищах

«Еще не так заразительно действовала бы на мальчика грязь и всё дурное, всё растлевающее душу на квартире, если б всему этому было противодействие в училище. Но нет, к ничем непоправимому несчастию, в училище он не видит ничего доброго: та же грязь, такие же лица, враждебные ему, лишь в другой форме, поразительно страшные беспорядки различного рода и вида.
Что такое здания училищные? По большей части трудно было бы угадать, для чего эти здания тому, кто видит их в первый раз. Это не казармы, не конюшни, не хлевы, – нет, хуже всего этого. Большею частию это еле держащиеся, при бесчисленных подпорках, остатки чего-то в незапамятные времена строенного, в которых ветер гуляет со всей свободой, куда проникает дождь самый небольшой, где накапливаются целые сугробы снегу. А если, что однакож чрезвычайная редкость, стены целы и даже крепки и сквозь них не проникает дождь, то все-таки ученикам немногим лучше и в таком училище. Мыть или мести полы считается самою непростительною роскошью; а на случай приезда архиерея их посыпают песком да можжухой – и только. Топить училища, хоть без сомнения на это отпускаются нужные суммы, не считают нужным, если б даже зимы были так жестоки, как, напр., в прошедшем году. Училищные комнаты до того тесны, что ученики буквально сидят в тисках. Зимой наношенный на ногах снег и занесенный метелями, от спершегося воздуха растаивает, на полу образуется грязь, и весь класс делается болотом. И в таких-то зданиях учится юношество, из которого впоследствии должны быть иереи и даже архиереи! [...]

Неужели духовное начальство не принимает никаких средств к улучшениям! Нельзя сказать этого: упадет потолок, оно распорядится поставить подпорку; рухнет пол, оно прикажет сделать новый перевод; покачнутся стены, тут поставят три или четыре подпорки (…)

Большинство учителей в духовных училищах состоят из глубочайших невежд; после нескольких лет преподавания едва знакомы они с начатками преподаваемого предмета. Еще это зло могло бы несколько поправляться, если б учители навсегда оставались учителями: сколько нужда, столько же и долголетняя практика сколько-нибудь ознакомили бы их с делом; а то каждый смотрит, как бы скорее выйти во священника, и не считает нужным заняться усильно своим предметом, зная, что там – на месте – он для него решительно бесполезен (…)

Одну способность только оказывает большая часть учителей – обирать деньги. Зло это всюду пустило глубокие корни; но нигде оно не обнаруживается так небоязненно, как в духовных училищах, в духовных правлениях и консисториях. Приводят мальчика в училище; отец должен его явить смотрителю и пятерым учителям. Явить – значит принести деньги. При этом случае от беднейшего причетника требуется не менее двух руб. сер. смотрителю и не менее рубля на каждого учителя. Священник должен представить вчетверо или по крайней мере втрое. [...] И напрасны тут просьбы, напрасны даже слезы: кто стоит на одном, что не может дать требуемого, тот выгоняется в толчки; а что последует за тем, увидим дальше…
Но зачем же дают? Затем, что горе тому мальчику, отец которого когда-либо не выплатил назначенного: месть жестокая, неумолимая, зверская преследует его с утра до ночи на каждом шагу. Истязаниям несчастного, – и каким истязаниям!., нет ни конца ни меры. Скажем одно: в один и тот же день от двоих учителей ученику случается вытерпеть до 200 розог, самых беспощадных, потому что учитель стоит тут же и кричит: больнее, больнее! Секущий из учеников хорошо знает, что за малейшее послабление ему грозит тоже казнь, и потому напрягает все силы удовлетворить учителя. И этого мало: ученика, едва ставшего с полу, учитель хлещет рукой и ногой, чем пришлось, по ушам, по голове, по щекам, вырывает у него целые клочья волос и пр., и пр. И это на неделе повторяется два-три раза. Жаловаться смотрителю ученики не смеют и думать; за жалобой неизбежно следует наказание от смотрителя – не палачу-учителю, а тому же ученику. В деле грабежа они действуют общими силами и поддерживают один другого. И кому же эти казни? Мальчику от 8 до 14 лет! Тут нисколько не помогают ни добрые успехи, ни прекрасное поведение; отъявленный негодяй пользуется и лаской и приветом от всех, если отец его и поит смотрителя с учителями до упаду и тащит им всего – от денег до яиц – обильно; а прекраснейший мальчик, но сын бедного отца, засекается – именно засекается. Не дальше, как два года назад, в N училище двенадцатилетнего мальчика, таким образом наказанного не за вину, а за то, что отец его не привел учителю корову, которой тот требовал, принесли на руках домой, и он на другой же день помер. И это дело нередкое (…)

Главный и важнейший предмет учения, на который обращается исключительное внимание, – латинский язык(…)
Странное и непонятное явление, возможное только в образовании русского духовенства: во главу образования сельского иерея ставится язык мертвый, который для действительной его жизни будет столько же полезен, как и язык санскритский! Чтобы быть добрым пастырем, прежде всего надобно быть латинистом; без этого ему никогда не бывать пастырем, потому что без знания, в настоящее время совершенно ничтожного и поверхностного, – латыни его никогда не переведут из училища в семинарию!.. Целые шесть лет мальчик убивает свои способности на изучение языка, который забудет в первые же два года своего священства, потому что всю свою жизнь ему не придется встретиться ни с одной буквой этого языка! Понятно было бы, если б его учили с таким же вниманием славянским наречиям, – это было бы прекрасным подготовлением для его будущего служения. Обладая знанием этих наречий, он не становился бы в тупик перед мужиком-начетчиком при его вопросах; понятно было бы, если б его заставили изучать Четью-Минею: каждый урок был бы для него материалом будущих собеседований с прихожанами, не говоря уже о том, какое благодетельное влияние произвело бы это изучение на юную душу сердце; а то заставляют забивать голову каким-нибудь Алкивиадом, Кимоном и т.п., да еще на языке чуждом! Чего ждать от такого образования, в основание которого кладется совершенно бесполезная для сельского иерея латынь? Да и можно ли назвать это образованием? (…)

Второй предмет, который также считается главным, хотя и не так важным, как латынь, язык греческий. Не говоря уже о том, что он везде без исключения преподается весьма дурно,... какая польза от него для будущего священника, если б он преподавался даже и как должно, и он изучил его в совершенстве? «Он может изучать Св. Писание на этом языке, читать творения греческих отцов церкви». А где, в каком селе найдется отцов церкви, так редких и дорогих, и говорить нечего, где найдется хоть одна буква этого языка? Нигде. Значит, и этот язык он учит единственно для того, чтобы забыть. [...]

Далее следует катехизис и священная история. И вот то, что должно быть положено во главу угла всякого образования, занимает лишь третью степень, и где ж? В духовных училищах! Могут не поверить, да и в самом деле трудно поверить, что даже в семинариях на катехизис и Св. Историю смотрят как на предметы весьма невысокого значения. Так они и преподаются в училищах. Всё дело ограничивается тем, что ученика заставляют зубрить и зубрить. Он зубрит, почти всегда не понимая того, что зубрит, и особенно текстов. Ни в душу же его, ни в сердце не проникают ни одна благодатная мысль, ни одно святое чувство, ни один высокий порыв. Он заучил, что должно и что не должно, но без всякого внутреннего сознания. В 13-14 лет он не умеет дать себе отчета, почему это должно, а это нет? Оттого, [что ему] давали работу только одной памяти, не обращая ни малейшего внимания на то, чтобы расшевелить его сердце, внедрить в него святые истины и увлечь на путь добра(…)

И вот ученик кончил училищный курс и так или иначе переходит в семинарию. Какой же запас вынес он из училища для действительной жизни? Никакого! Почти всё, на что он употребил шесть лет, ни к чему: всё учил он для того, чтобы скорее или медленнее забыть. Не убиты ли значит и всецело эти лучшие годы жизни? Ради чего ж он вытерпел столько наказаний, перенес столько мук, пролил столько слез? И еще, если б эти годы были только убиты, сгибли без пользы; нет, в течение их глубоко заронилось в юную, восприимчивую душу семя зла.

Что он видел постоянно в квартире своей? Грязь и порок. Что он видел в училище? Ту же грязь. Что видел в начальниках и учителях? Злых и жестоких наемников, единственная цель действий которых – грабеж, смелый, не преследуемый и не наказываемый; видел, что для учителя, часто нетрезвого, не существует ни закон, ни правда, ни совесть: что он безнаказанно казнит и милует, и что единственное средство избавиться от казней – давать деньги, как можно более денег или иного чего; – вот что неотступно перед глазами его было целых шесть лет!... Мудрено и взрослому продышать целых шесть лет в такой губительной атмосфере и не заразиться; чего же хотят ждать от мальчика? И весь страшно заражается он. Грубеет и искажается его нравственное чувство. Без отвращения смотрит он самый грубый разврат.

С ним безумно жестоки, – ожесточается и он; с его отца выжимают деньги, – выжимает и он, если только имеет возможность, если, напр[имер]: он авдитор (или старший). Словом, в нем отражается всё дурное, что только было в квартирах и училище. И вот основной камень его образования, которое должно приготовить из него будущего учителя православной церкви! Исключения встречаются, и после такого гибельного начала вырастают добрые ученики, которых видно сам Господь хранит; но, к несчастию, такие исключения редки» (…)

О семинарском образовании

«Что служение священническое настолько же выше служб гражданских, насколько небо выше земли, вечность выше временного. Против этого надеемся никто не станет спорить. Значит и программа образования тех, которые готовятся к этому служению, должна быть обсуждена строжайшим образом. В круг этого образования должно быть введено лишь то, чтобы приуготовить их – быть верными, ревностными и неукоснительными служителями Христа, провозвестниками Его спасительного учения и неусыпными стражами Его стада. Всё прочее может быть только допущено постольку, поскольку содействует главной цели. Смотрим на программу семинарского образования, и что же видим? Богословие, философия, риторика, математика, физика, агрономия, медицина и пр., и пр. Что же к чему готовятся изучающие всё это? Если б дать прочесть эту программу иностранцу, то он решительно стал бы в тупик, особенно когда бы увидел, что как на изучение богословия полагается два года, так и философии и риторики. Ясно, что из ученика семинарии хотят сделать немножко богослова, немножко философа, немножко ритора, агронома, медика. А что должно выходить по суду здравого смысла и по свидетельству опыта на самом деле? Да ровно ничего. В деле образования все немножко весьма близко граничат с ничем; и чем более этих немножко, как, напр., в семинариях, тем вернее сумма всего образования сложится в количество, близкое к нулю. Так и выходит из ученика семинарии ни богослов, ни философ, ни агроном, ни медик!... Все преподаваемые науки смутно проносятся перед очами его неустоявшегося самосознания, потому что все преподаются лишь в общих, неопределенных чертах; в душе его не остается никакого живого чувства; в нем не рождается ни влечения, ни привязанности ни к одной науке, потому что он не ознакомился как должно ни с одной. Кажется, не разумная воля управляет всем его образованием, а слепая судьба; по крайней мере во весь семинарский курс ни один ученик не мог дать себе отчета, к чему готовится он? И по окончании курса он не имеет особенного влечения ни к чему: он готов быть священником, учителем, подьячим, – всем чем угодно. Что ж это за образование? (…)

Возьмем, напр., богословие, эту науку из наук, важнейшее из знаний человеческих, краеугольный камень его образования, его жизни. Холодно, безучастно, безжизненно читает профессор свою лекцию – какой-нибудь отрывок из записок академических – или перевод с грехом пополам из какого-нибудь германского и лютеранского богослова. Холодно и безучастно слушают ее [семинаристы] и не знают как дождаться конца. Профессор приказывает ее заучить; худо или хорошо ее заучивают. Тем и всё дело оканчивается. Следовательно, заставляют работать лишь память, а о том, чтобы учение божественное и спасительное взволновало всю душу, неизгладимо врезалось в сердце, претворилось в плоть и кровь учеников, о том и не помышляют. Какие же следствия этого? Ученики и на богословие смотрят как и на всякую другую науку, т. е. как на тяжелое бремя, от которого не знают, как избавиться. Заученное они помнят только пока в семинарии; прожили год-другой на месте – и всё забыто, и ни одного догмата не сумеют они объяснить удовлетворительно, и о целом курсе богословия у них сохраняется темное воспоминание». [...]

О сельском духовенстве

«О хорошем месте в епархии лучшему (лучшему по аттестату) студенту и мечтать нечего. Такие места обыкновенно раздаются племянницам архиерейским, а если их нет, то сволочи, окружающей архиерея. Жестко выразились мы, но как же иначе назвать архиерейских лакеев, келейников, письмоводителей, певчих? Что это за люд? Лакей – всегда выгнанный за беспутное поведение из училища или из семинарии, ученик, перебывавший в течение нескольких лет и сторожем где-нибудь и послушником, потом прибившийся к архиерейскому дому и втершийся, так или иначе, в лакеи. [...]

Но и посредственное место студент может получить под одним условием – заплативши за него деньги. Прежде лет за двадцать зло это еще не слишком было сильно; но в последнее время оно развилось до невероятной степени. Поводом к этому было то, что сильно возросло учеников, оканчивающих курс, и оттого на одно и то же место подают иногда человек по десяти и даже более. Из них место дается не тому, у кого лучше аттестат, а кто больше даст денег. Продают или письмоводитель архиерейский, всегда имеющий огромное влияние на архиерея, или келейник его, а иногда оба вместе. Чем лучше место, тем выше цена, возрастающая иногда до 200 рублей. Но еще не все сделано, когда заплачены деньги этим господам; нужно не менее отдать в консисторию: оттуда нужна справка с мнением; без платы подобные вещи не делаются; без удовлетворения всех – и членов, и секретаря, и подьячих в консистории мнение может послужить не в пользу. [...] Скажем о дальнейших поборах при производстве в иереи: после посвящения он должен заплатить протоиерею, протодиакону, иподиякону, певчим, т. е. сейчас же, по принятии благодати, и тут же на месте посвящения, должен заплатить за указ в консисторию, за грамоту письмоводителю (кроме казенной цены), иначе его продержат месяцы; словом, он должен издержать от 60 (никак не менее) до 100 рублей серебром.

Где ж ученику или студенту, которые всегда нищие, взять столько денег? Он обыкновенно ищет себе, не имея в виду никакого места, невесту, т. е. собственно не невесту, а деньги с невестой, и хлопочет не о том, чтобы выбрать себе подругу жизни, а чтобы как можно больше найти денег. Приторговавшись к нескольким невестам, решается там, где дают больше, – будь невеста со всеми недостатками, нравственными и даже физическими. Условившись, получает деньги и получает место.

Или: ищет поступить в дом. Это значит – ищет священника, который по старости ли, или попав под суд, должен оставить свое служение. Здесь не обращается ни малейшего внимания ни на достоинство невесты, ни на быт семейный ее родителей – можно ли спокойно и бестревожно жить с ее родителями. Главное – место, невеста же может быть вдвое старше жениха и глупа, и безобразна и т. под. (…)

Трудно себе представить что-нибудь менее обеспеченное, более подверженное всем возможным случайностям в средствах жизни, чем сельское духовенство. А эти сомнительные средства. Как приобретаются они? В каком отношении они к самому служению священника? О, как много зла в этих средствах!! Они: доход и земледелие.

Доход... Если б дали премию придумать что-нибудь, чтобы более уничижить, опозорить духовенство, из высокого и чудного служения сделать чуть не ремесло, то верно никто не придумал бы лучшего средства, как эти нечестивые поборы с прихожан, что зовутся доходами. Священник отслужит молебен, и – тянет руку за подаянием; проводит на вечный покой умершего – тоже; нужно венчать свадьбу – даже торгуется; ходит в праздник по приходу с единственною целью – собирать деньги; словом, что ни делает – во всем одна цель у него: деньги; даже, – о, верх нечестия и позора! – примирив кающегося грешника с Богом, он берет деньги; даже приобщив его святых тайн, он не отвращается с ужасом от денег... Что ж он, как не наемник? И какими глазами должны смотреть на него прихожане? О, пройдите из конца в конец Россию и прислушайтесь, как из-за этих проклятых доходов честят духовенство... Какая же после этого польза от всего его служения? Какое нравственное влияние может иметь он на прихожан, когда они хорошо понимают главную цель всех его действий? А без нравственного влияния чтож он за пастырь? И при таком порядке дел на что всё его пастырство? [...]

Говоря о доходах, мы ничего не сказали о злоупотреблениях, так обыкновенных, когда, напр., за свадьбу выжимают 5-10 и более рублей, и о прочем в роде этого. Говорить об этом слишком тяжело, слишком грустно; и горько смотреть на такой порядок вещей в Церкви Православной. А и бросить в священника камнем за эти нечестивые поборы невозможно. Больше ему делать нечего, потому что иных средств, кроме этих, нет. Самые злоупотребления как ни возмущают они душу, некоторым образом прощаешь ему, когда вглядишься в его быт. Священник живет с семейством редко менее 10 человек, иногда в 12-15 человек. Сколько ему нужно в год на содержание семейства? Положим minimum, именно столько, сколько проживает наш крестьянин (крестьянин, которому не нужна ни ряса, ничего подобного) с семейством в 10 человек, – 120-180 р. Кроме того у него один, два, а иногда и три сына в училище или семинарии; на двоих – на содержание и одежду (не говоря уже о грабеже учителей), на квартиру и проезды по самой меньшей мере 120 р. У него ж еще и дочери невесты; для них нужно приготовить что-либо; извольте сосчитать сколько? А необходимые поправки для стройки? А без притязаний самый лучший приход даст 150-200 р., посредственный – 60-100 р. Что же прикажете ему делать в такой крайности? [...]

Земледелие. Где земля хороша, и священник обделывает ее собственными руками, там она служит хорошим пособием. Священник не только сыт со своим семейством, но и еще продает кое-что, когда Бог благословит хорошим урожаем. Зато посмотрите на такого священника, есть ли хоть какой-нибудь признак, что он священник? [...] Весь занятый уходом за скотом, за землей, свое прямое назначение он считает чем-то побочным, чем-то лишь только мешающим делу, на которое он смотрит, как на главное в жизни. Случится требование в приходе, особенно в рабочую пору, – с неохотою, с неудовольствием, нередко с бранью отрывается он от своего дела, спешит исправить кое-как, лишь поскорее возвратиться в делу. Приходит день праздничный, нужно совершить литургию; – о, какой тяжкий, невыносимый труд это для него; лучше бы он обмолотил два овина, чем отслужить одну обедню... Он служит, – нельзя же не служить, – но как? С невниманием, с рассеянием; торопится сам, лишь бы поскорее вырваться из церкви; торопятся причетники... Словом, священник-земледелец есть тот же крестьянин, лишь только грамотный, но с образом мыслей, с желаниями, стремлениями, даже с образом жизни чисто крестьянскими. В каких-нибудь десять лет такой жизни он до того осваивается со своим грубым и грязным бытом, что для него невыносимая мука провести часа два-три где-нибудь в хорошем обществе; даже одеться прилично для него уже тяжело. [...] Скажут: «вольно ж ему довести себя до такого положения; можно бы быть и земледельцем и сохранить достоинство сана». Конечно, можно. Но мы попросили бы кого угодно испытать на деле эту возможность, попробовать, напр., размышлять о высоком и прекрасном, роясь в навозе; написать что-нибудь умное и дельное вечером после дня, который начался с трех часов утра, весь проведен под жгучими и палящими лучами солнца до того, что и пообедать было некогда, и в ожидании целого ряда таких же дней и даже недель. [...] Нет, священник-земледелец не может быть истинным иереем, даже похожим на него. [...] Жизнь чисто физическая всегда убивает жизнь духовную; вот почему у священника-земледельца нет ни думы ни помысла о чем-нибудь выше его обыденной жизни, ни даже желания вырваться из этой колеи, в которой погряз весь он. [...] Для улучшения его быта необходимо или вовсе избавить его от земли, или дать средства возделывать ее посредством вольнонаемных рабочих. А лучше совершенно освободить от нее; пусть он, ничем посторонним и таким тревожно-хлопотливом, как земледелие, неразвлекаемый, знает одно свое дело-иерейское» [...]

О епархиальных архиереях

«Главная цель служения архиерейского – пасти вверенное ему стадо. Чтобы вполне достигнуть этой цели, ему необходимо знать все духовные нужды своей паствы, нужды до бесконечности разнообразные, потому что паства его состоит из целой губернии, т.е. из сотен тысяч человек, среди которых неизбежно встречаются и высокая образованность, и глубочайшее невежество, и вера во всей чистоте, и отчаянное неверие, и самое дерзкое вольномыслие, и самое наглое нечестие. Но возможно ли узнать все нужды архиерею, постоянному жителю губернского города, лишь изредка, мимоездом, осматривающему некоторые части своей паствы, и то те, которые лежат на почтовом пути? Возможно. У него есть сослужители – иереи, самым назначением своим обязанные содействовать своему архипастырю в великом деле его служения. Пусть он сблизится с ними, держит себя перед иереями не трехбунчужным пашой, а настоящим преемником апостолов, к которому каждый иерей мог бы обращаться доверчиво, искренно и с любовию, как к отцу, и в два-три года он ознакомится с духовным и нравственным бытом своей паствы, как не ознакомится в двадцать лет, или, лучше, никогда без этого средства. [...] И в этом случае иереи могут быть верными и надежными советниками [...], при содействии иереев архиерей достигал бы, несколько это в силах человеческих, цели своего звания.

А теперь что? Создатель мой! Что может быть унизительнее, позорнее, бесчеловечнее того, как архиереи обращаются с иереями вообще и с сельскими в особенности? Кто бывал у архиереев в те часы, когда являются просители, тот без сомнения видал, что иереи, даже покрытые сединами, постыдно толкаются в сенях (даже и не в прихожей!) с причетниками и мужиками; сидят на лестнице в ожидании выхода владыки; нет нужды, что это бывает и морозы градусов в 25, – архиерей держит их часа по два, по три; а пожалует какая-нибудь барыня, – и по пяти часов, и после такого ожидания еще прикажет сказать, что сегодня не принимает просителей, и чтобы они явились завтра. Вот образчик того, как архиереи милостивы и доступны иереям. Но этот образчик слишком ничтожен – то ли бывает!

Но оставляем свое намерение описать всё, что бывает в обращении архиереев с сельскими иереями. Скажем коротко, что архиереи не хотят видеть в иереях служителей Бога вышнего, своих собственных сотрудников в великом деле пастырства, но не людей. Как собак держат их за дверьми своих прихожих: кликнут на несколько минут – для подачи ли прошений или для необходимых объяснений – и стараются как можно скорее выпроводить их из своей прихожей. Не только не удостоят продолжительного собеседования, даже подойти близко не хотят они к иерею, а из дверей зала протягивают руку для приема прошений. Словом, если кому угодно видеть азиатское чинопочитание во всей его красе, во всем его отвратительно-пошлом велелепии, – от стуканья в пол подчиненным и до фигуры начальника, в которой ярко выражается одно – необъятное, ничем не удовлетворимое, тщеславие, – тот пусть проведет несколько суток при архиерее и внимательно и беспристрастно всмотрится в его обращение с подчиненными. [...]

И иереи под гнетом такого обращения всеми средствами и мерами стараются избегать свиданий с архиереями. Ни один сельский иерей, бывая по каким-либо делам в губернском городе, не осмелится побывать у архиерея так, просто, чтобы принять благословение и услышать какое-либо наставление. Лишь крайняя необходимость заставляет его преодолеть свой страх и явиться пред лицом владыки. И тут, если б кто заглянул только, что происходит в душе его, тот переполнился бы весь негодованием к такому порядку и состраданием к несчастному. Вот – он стоит или сидит, и по всему телу у него холодная дрожь. Угодно ли кому удостовериться в справедливости этого? Пусть любого сельского иерея, готовящегося предстать пред архиереем, заставят написать или подписать что-нибудь, – увидеть, какие страшные конвульсии в руках у него... Он обдумывает как и что сказать архиерею; но мимо его непрестанно снует архиерейская сволочь – от письмоводителя до лакея – и каждый как будто необходимым считает толкнуть его и разорвать нить его мыслей лакейски грубым: – Что стал на месте? – Он отходит на другое место; но где бы ни стал, где бы ни сел, везде не на месте; везде ругают, отовсюду с ругательством гонят; и он, еще не видавшись с архиереем, уже растерялся и наполовину забыл, о чем нужно говорить. «Преосвященный идет», – шепотом раздается в толпе просителей, и он не чувствует земли под собой; и легче было бы ему, если б вместо этих слов сказали: – Потолок валится. – Приняв прошения, архиерей обращается к нему с вопросом: – Тебе что? – Объясниться с вашим высокопреосвященством. – Верно кляузы какие-нибудь; у вас вечно кляузы. – От этих слов, высказанных грубо, жестко, раздражительно, иерей теряется окончательно; мысли его путаются, несвязно, бестолково, невнятно он бормочет кое-что, не умея дать себе отчета, где он и что делается с ним. Не расслушав и не дослушав, архиерей обращается к нему спиной, и кончено объяснение, от которого нередко зависит спокойствие и даже судьба всей жизни иерея и всего его семейства. Слово, одно только слово для привета и ободрения, могло бы успокоить встревоженный дух иерея, и он получил бы возможность ясно и толково высказать, за чем являлся. Но нет таких слов в устах архиереев, как и в самом взгляде не выражается никогда ни милости ни снисхождения. [...]

Каков архиерей в своем неприступно-страшном доме, таков же и при обозрении епархии. Не остановится он переночевать в доме бедного иерея, а заранее наводит справки, где есть помещики; так, чрез их усадьбы и направляет свой путь в надежде переночевать где-либо. Остановится и прикажет к себе явиться окрестным священникам. Те являются и в лакейской ждут по нескольку часов, пока его высокопреосвященство, натолковавшись со всеми, удостоит выйти к ним. Озадачит их милостивым словом: «Слышу я, что все сельские попы пьяницы, буяны, притесняют во всем прихожан; смотрите, если о вас дойдет до меня то же, не ждите милости», – и отпустит. Ждите после этого себе уважения, не говорю от бар, но даже от лакеев и от мужиков-прихожан так принятые архиереем несчастные иереи»!

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Но довольно! Нужно быть бесконечным, чтоб описать всё.

И это писали с невыносимою болью сердца. Не раз перо выпадало из рук наших, когда дело шло о том, что есть, хотя по возможности мы везде старались смягчить горькую истину. Даже мы приступали к этому делу после страшной двухлетней борьбы с самими собой. С одной стороны: всегда всю душу нашу возмущало положение (и какого ж истинного христианина не возмутит оно?), до которого дошло духовенство, особенно низшее; что может быть ниже, позорнее этого положения? Везде, от великолепнейших гостиных до курных изб, клеймят его злейшими насмешками, словами глубочайшего презрения, неодолимого отвращения; самые снисходительные отзываются о нем с состраданием или молчат. Ужасное положение! С мыслью о таком положении у нас всегда было наразлучно сильнейшее желание, чтобы духовенство, так или иначе, вырвалось из него; поняло ту чудно высокую цель, для которой учреждено оно на земле; стремилось к достижению этой цели по мере сил и возможности; словом, сделалось тем, чем должно быть. И это желание заставляло нас описать если не всё, то большую часть зло в духовенстве; указать на причины его, указать и на средства, какими, по крайнему нашему разумению и убеждению, можно до некоторой степени истребить его.

С другой, – нас всегда останавливала боязнь: поймут ли, т. е. захотят ли понять цель нашей записки? Не раздражит ли она тех, которые с сознанием или без сознания довели духовенство низшее до этого положения? А вследствие этого вместо пользы не принесет ли она еще вред для него? Не обрушится ли на него мщение жестокое, неумолимое, которое совсем задавит его?

Но нет, сказали мы наконец себе, – добро еще не умерло на земле; люди добра, в высшем значении этого слова, есть в мире, иначе мир погиб бы... Нет сомнения, что те, которые узнают себя в представленных нами чертах, назовут наши слова хулой, нелепостью, злонамеренным памфлетом [...], если наша записка попадет в их руки. Но может она попадет в руки людей добра (неужели Господь, видящий, каким всепожирающим огнем горит вся душа наша к Церкви Православной, ко всему, что может служить для ее блага, для ее славы, попустит, чтобы записка наша попала в руки первых?) о, тогда и наша записка принесет хоть зерно добра! Без предубеждения, без озлобления прочтут они нашу записку; беспристрастно сделают поверку всему, высказанному нами, если сами не видели и не слышали того ж, что впрочем невероятно; и не опустят, а, может быть, даже поищут случай быть полезными для низшего духовенства...

Коренное преобразование для всего духовенства необходимо. Надеемся, что с этим согласится всякий, кто будет иметь терпение прочесть записку нашу. Но оно может совершиться лишь могучей рукой! Державного. Заслуживает ли духовенство того, чтоб подвигнуть к действию эту руку? Т. е. настолько оно полезно и нужно государству, чтобы единый Державный соблаговолил обратить на это внимание? Вот вопрос!!! От решения его зависит вся будущая судьба духовенства, т.е. возникнуть ли ему к жизни новой светлой и благотворной или догнивать в тлетворном болоте...

Мы не осмеливаемся дать полный ответ на этот вопрос, а дерзнем высказать одну только мысль.

Одно из двух: духовенство нужно или нет в государстве. – Не нужно? Пусть уничтожат его, и чем скорее, тем лучше. В обществе, как в организме человека, всё ненужное вредно; следовательно, чтобы организм был здоров, а общество устроено на прочных основаниях и вполне благоденствовало, всё вредное должно быть изгнано, уничтожено. – Нужно? Так пусть определят меру и степень его нужды, затем ясно, точно, положительно определят условия его существования, избавят его во всем от произвола человеческого, дадут ему средства и возможность достигать той цели, с какою оно допущено в государстве. После всего этого уже пусть строго требуют, чтобы оно ни на шаг не уклонялось от своей цели. Но сделать всё это нужно немедленно. Зло не то, что добро: быстро растет оно и развивается. Мы видели, до каких страшных размеров дошло оно в духовенстве. Ждать ли же, когда оно своей смертоносной атмосферой заразит всё и всех. В физических болезнях нередко час определяет – ожить или погибнуть больному. Нечто подобное бывает и в нравственных. И в них как будто есть кризис: не поспеет благодетельная рука во-время, – всё погибло; никакие усилия, ничьи силы не воззовут к жизни погибших нравственно, – будет ли то единица, или будут тысячи единиц, т.е. целое сословие, или миллионы единиц – т. е. целое государство.

Считаем нужным еще раз объяснить, что мы, описывая сельское духовенство, имели в виду лишь большинство иереев, а отнюдь не всех. Найдутся иереи вполне достойные звания своего, которых никакой стороной не касается описание наше; найдутся такие, которых описание наше касается лишь некоторыми сторонами; и, к несчастию, найдутся и такие, которые хуже нашего и ниже всякого описания. Выразим эти четыре разряда цифрами. Разумеется, приблизительно. Изо ста таких, как мы описали, худших 70, средних 20, лучших 5.
Tags: жуть, история
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 19 comments